Гремите, гремите, хрустали золотые!
Громче гремите, хохочите громче, гремите громче – падайте фонтаном, падайте!
И брызгами смеха оплакивайте восторженно.
Из-под сквозных хрусталей, кружевных, кружевных, сквозных, белая грустная голова, замирая, плыла над брызгами мраморной глыбой.
Из-под хохота, водного хохота, хохота он восставал, точно рок, обезумевшим лицом.
Белый ниспавший хитон, расшитый фонтанными перлами, точно струился на старом. Из-за перлового водного тока он выплывал большой головой, белой, в горьком порыве, как неизменное время, восшедшее смехом мгновенных потоков: водяных, вверх взлетевших, мгновений.
Спереди казался мраморным императором, увенчанным серебряным венцом лавров.
Широкое чело вверх убегало лысиной, с темени метущей струйные снеги седин.
Громадный его силуэт в сверкающем бледном хитоне, как геройское изваяние, снежно тускнел из водометного тока.
Из-за трескучего плеска бледно веяла седина, бледно веяла шапочка: бледно веяла шапочка одуванчика императора мгновений.
Из-под вздернутого носа, из-под широких ноздрей улыбались блеклые губы туманному времени.
Безусый напудренный лик не то женщины, не то гения, как томный утренний месяц, взошел над фонтанными брызгами.
Отраженный измученный лик, воздушно упавший в плески и стекла, там мертво плясал и там кивал насмешливо.
Стальной зубец, копье времени, сжатое пальцами, перьями сверкало светлых блесков, и у стального зубца, копия, вздыхала мертвая голова.
Воздушная груда годов отпылала на перлах, а он стоял, неизменный, а он стал тот же, в перловое время облеченный.
В пурпуре, в пурпуре роз, тускло горевшем из перлов, как в ореоле огня, лицо мертвенело, лицо: горькое, его мертвенело, как лик воздушного месяца, бесполезно лазурью пропитанного летним деньком, и как горсть оледенелого снега, обтаявшего лазурью по краям.
Фонтан – мраморный лебедь, разметнувший крылья и из зева бьющий хрустальным временем.
Лебединая песня хрустального времени.
Смех изливаемых слез, серебринок, слезинок; детская грусть, и переливная, вечная грусть.
Фонтан – мраморный лебедь, разметнувший крылья, чтоб из зева струить в поднебесье хрустальное время.
Полковник Светозаров стоял там, как гигант, в утреннем халате, испещренном пятнами света, и с копьем вместо трости.
Из-под черных, темных бровей серые горькие очи уходили в пространство: тонули уныло; грустный, он казался сбоку щукой, из воды глядящей на солнце: не простой, а среброперой.
Из-за вод, из зеленых кустов, из-за пурпуровых кистей спереди он возникал и, как большой мраморный зверь в металлическом венке, он бросался в водопад солнца.
И казалось, это – время, это – туманный триумфатор: – вот что тянулось из перлов, из плесков, из солнечных листьев.
Вот что.
Слезные тучи цветов (тучи старинных порывов) рукой обрывал полковник и перстнем чертил на кусте алмазный зигзаг.
У мраморной арки сидела его мать, склонясь над вязаньем, – столетняя женщина, многолетняя.
Казалось, что это – пунсовое платье и шаль из пуха.
Казалось, что это – багряная с головой одуванчика карла.
В скорби, поникла она пунсовым лоскутом, лепестком, о, раздавленный на песке настурций!
Там перед ней, как большие аккорды, как большие, взлетели колонны: колонны мраморной арки, озерною синью бесполезно объясненные.
Бледнел месяц, – грустил сквозной одуванчик, сквозил бесполезно лазурью летним деньком.
Свистки ветра – гульливые колокольчики – колкими над пихтою вились пчелками, над пихтою вились.
Взвизгнула укушенная пчелой, сквозная, от старости кружевная, старушка.
Хлестнула огненной лопастью и над раздавленной колючкой, мертвяная, изогнулась.
Из-под хрустального тока над миллионами брызг опрокинулся старый полковник, как старинная старина над безысходным исходом.
Из-под лебединого зева хрустальный фейерверк, плача золотым водометом, низвергался на мрамор.
Из-под застывшей жизни старый Светозаров, как большой горюн, руки любви протянул.
Из-под складок времен любви его выплыл лик, ее лик: как из облака солнце. Манил и звал.
Манил и звал.
Из-под хрустального кружева брызг в водопад из ветра и солнца он бросался ловить ее взгляды, улыбки.
Видел – в сверкающих струнах солнца в вышине понеслись перистые клоки бледноозаренными лилеями: в вышине ее руки неслись, ее.
Так: она играла на солнечной арфе.
Так: неслась мимо ее, мимо, струнная песнь.
И старушка скорбно поникла там вдали, точно плакались багряные перья ее капота, отмахиваясь от будущего.
Так: кидался Светозаров в водопад солнца, упадавший с неба скалы голубой:
«Слышу, слышу. – Это ты кому-то сулишь воскресение, потому что ты любишь кого-то.
«Довольно, – потому что скоро ваш смех облетит, пролетит.
«Пора, – потому что солнце сядет: потому что оно сядет, когда иссякнет любовь».
Там, чуя, старушка в страхе зажмурила очи, – и солнце ей взор пронзило иглами: в глазах ее танцевали нежные павлиньи перья.
Руки его, ненюфоры его, протянулись коварно вперед, коварно блеснув бриллиантовым перстнем, как бы коварно грозя сопернику.
Груды столетий низвергались хитоном с его плеч – груды лет, отемненных разгулом, – и он своим тряхнул копьем.
Струевая ткань перламутра оковала его руку: он не мог разбить перламутр фонтанного смеха.
Тысячи серебринок взметнулись над полулысиной как бы в ужасе, будто взвеянная в воздух, взбитая ветром водичка.
На него изогнутой шеей точно кинулся мраморный лебедь и обдал студеным треском секучих хрусталей.