Там вихряной сединой, как некий священнослужитель – в аксельбантах,
то зацветавших, то отгоравших, —
Светозаров грозно вздыбился руками над роялем, снеговой дым яро клубился в окна: там некий иерей —
в бриллиантах,
в стекло сверкавших, в стекло стрекотавших, —
воздушно вздыбился конем над домами; снеговой дым яро клубился в окна, и руки полковника то поднимались, то падали.
То нажимал рояль, а то потрясал рояль, и будто копье ледяное стучало по клавишам.
И копье ледяное стучало в окне: кто-то метелью вскипал и в стекла швырял град бриллиантов.
Стаи брызнувших копий щелкали в окна.
Из открытых дверей, как из пасти лабиринта, поднималось глухое стенанье рояля и вкрадчивый, вкрадчивый голос:
«Уста-a ма-а-и-и ма-а-лч-а-ат… В т-а-а-ске-е не-е-мо-ой и-и-
«жгу-у-у-чей, я не-е м-а-а-гу-у… мне-е бо-о-о– мне
бо-о-
о-о-о-о-
о-о-о-льна га-а-во-рить».
В душе Адама Петровича пропылала тайна – горькая, затомила.
В душе ее пропылала тайна и затомила.
В окне грозная завывала буря, снежная буря заголосила.
Громко хрустнули пальцы его заломленных рук, когда опустил их.
Еще. И еще.
Ярко брызнула цветок огневой на него из заломленных рук, когда подошла к нему.
Изогнулась призывным изгибом. Его уста застыли скорбным изгибом.
Из открытых дверей, как из пасти лабиринта, поднималось глухое стенанье рояля и голос: «Рааа-
скаа-жет пуу-сть тее-бее аа-коорд
маа-иих саа-звуу-чий
«Каа-
аа-ак хоо-чиится мне вее-риить ии люю-биить».
Груда червонцев пылала там, испещренная серыми пятнами, как золотой, сонный леопард.
Так тихо опускали глаза, так легко горели в яростном пламени страсти, —
точно распинала их крестная тайна, точно рвались с кипарисного древа, точно гортань пересохла от жажды, точно завеса срывалась с храма, точно мертвецы поднимались из гроба, точно глядели им, точно глядели им в души
свинцовые их, тупые зраки —
так тихо опускали глаза, так яростно сгорали в страстном бархате.
«Дай, счастья, дай».
Томно губы ее зазмеились страшной улыбкой, пламенной до боли:
«Милый, вечно желанный, мой милый —
дай счастья, дай».
Хохотали из дали клавиши рояля, точно в пропасть срывались камни, точно кричал умиравший от страсти, точно мяукала, точно мяукала страстная, шинка.
«Милый, вечно желанный, мой милый —
дай счастья, дай».
Руками в стрекотавших браслетах, цветущих золотом у его глаз, томительно охватила его голову, быстро, властно, настойчиво, и щеки ее озарились розовым бархатом.
Устами, опушенными золотом, цветком нарцисса, белевшим в муаровых отворотах сюртука, прижался —
и руками в стрекотавших браслетах томительно охватила его, быстро, властно, настойчиво, лишь щеки его озарились страстным бархатом.
И пурпурный визг алого шелка, как визг багряницы, терзаемой объятьем, и в руках его жарко тающий стан, смеженные глаза, щекочущие ресницами, слились в одну смутную, неизъяснимую грусть.
И холодный визг хохочущих клавишей, как визг заплясавших метелей, и холодный гром, пролитый в замирающий шепот, и колко пляшущие форто дисканта звучали из глубины лабиринта, как прелестная, колдовская грусть.
Он ей шепнул:
«Чем святей, несказанной вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской.
«В белизне и лазури Иисусовой вихрем кощунственным протекают пурпуры – пурпуры Содома и Гоморры. Ангельски, ангельски —
«в душу глядятся одним —
навек одним».
Она его увлекла на диван.
Когда очи смежила, пурпурные губы их, доли взрезанных персиков, жадно терзали друг друга, томительно… до боли; безвластно раскинулись ее знойные руки, и платье проструилось на пол огневым, измятым лепестком.
Когда очи смежила, крики рояля – крики убиваемых птиц, больно впивались им в уши, томительно.
Когда, вырвавшись от нее, лицо закрыл он стыдливо руками, ее нога свесилась на ковер и пролетела свистом ткань, выше колена открыв черную, шелковую, змеей протянутую ногу на желтом плюше дивана.
Когда вспомнила, что сделала, соскочила с дивана; оправляя платье и волоса, сказала ему:
«Хоть вы и о тайне, но и вас уязвил соблазн. Уходите и дайте опомниться».
Из жуткой пасти, из-за старинного рояля, из-за нот сединой возникал над нею полковник.
Хищно, пытливо, безумно, все тем же угрожая, тем же, все тем же.
Выгибаясь, как потухший серый гепард, на рояль уронивший лапы, он приник к пюпитру большой, оскаленной головой в темных кольцах дыма бархатным телом, словно готовя прыжок,
словно несясь в метели.
И в метели мчался всадник вихряной в снеговом плаще из звуков.
Полковник заглядывал в окна:
там вздыбился над домами иерей – вьюжный иерей, крикливый. Заголосил: «Приближается».
Замахнулся ветром, провизжавшим над домами, как мечом:
«Вот я… на вас… вот я…
Моя ярость со мною…»
За ним мстителя-войны, серебром, льдом окованные, поспешали.
Яро они, яро копьями сверкали, сугробы мечами мели, мечами.
А из жуткой пасти комнат, из-за нот уплывал в метель Светозаров, и когда Светлова поймала в зеркале его взор – точно отмахиваясь от ответа, руки полковника падали на рояль, бриллиантами трезвоня по клавишам.
А из жуткой мглы пурговой, из-за труб по крышам летел всадник метельный, и когда люди глядели на крыши – точно отмахиваясь от взоров, руки всадника падали на ледяной меч, сверкавший на бедре.
Снежные руки скользили по окнам, пальцами трезвоня в стекла, точно в клавиши.
Бешено взревел старинный рояль, точно голосом метельным, точно мстительным воплем мстителя все того же.