Кубок метелей - Страница 7


К оглавлению

7

Светлова клонила к подруге головку страусовыми перьями, ее меховой руки коснулась маленькой муфтой.

Лукавым смехом клонились друг к другу и страусовыми перьями; оглядываясь на прохожего, шептали друг другу: «Вот он, вот он!»

Бледный, ласковый лик, повертываясь к ним, точно хотел подойти и проходил мимо.

Бархатно-мягкий день, заснеженный вьюжными вихрями, запевал над домами.


Грустнорунные струны с серебряных лютней срывая, кто-то бледный грустил, как и прежде, грустил, как и прежде.

Предвещания

Вьюга гудела.

В окне вьюга летела ледяным скелетом, обвитым зажженной порфирой, взметенной, метущей.

Гремел рог пургой: «Вот я, вот я на вас!»

Завизжало лезвие косы, струившее снег над домами; забряцал конь алмазным копытом на телеграфных проводах.

Вздыбился. Оборвал провод: «Горе вам, горе!»


Надушенный эстет прильнул к Адаму Петровичу: «У нас откровения…»

Святые слова картавил, кривляясь, напыщенно.

Звал туда же, туда же: «Все придут. Все облекутся! Уйдя, сохранять молчание».

Широкая шляпа, качавшаяся цветами, сквозная вуаль, запевавшее шелком платье, – смотрел он, смотрел в открытую дверь.

Бархатно-мягкой походкой вошла блондинка, бархатно-мягкой походкой вошла брюнетка; завитые в вуали, бросились к Адаму Петровичу; обнимая друг друга, друг другу глядели в глаза.

«Мы запишем вас в наше общество. Мы вас пресытим восторгами. Мы вас – сладкие у нас, сладкие полеты, идите, идите к нам!»

Надушенный эстет, запевавшая шелком блондинка, запевавшая шелком брюнетка, – узнал он, узнал те горькие неги!


Чей-то тревожный окрик взлетел над городом: кто-то кого-то куда-то звал.


Расчесанный лакей снял с нее шубу: «Барин к обеду вернулся!»

И слова оплели ее пошлостью: «Все сядут за стол. Все за столом изолгутся. Уйдут и вернутся. Вернутся и уйдут…»

Знакомая мерзость дней, смешок извращенной услады, – о, если бы он поддался соблазну!

Чей-то разорванный саван шушукнул под окнами: кто-то кого-то куда-то звал.


Адам Петрович говорил с блондинкой. Ревниво краснела брюнетка, ревниво краснел эстет. Говорил с брюнеткой – ревниво краснела блондинка, ревниво краснел эстет: это были проповедники эротизма.

Блондинка, брюнетка, эстет – эстет, брюнетка, блондинка: встал, разорвал душное кольцо.


Чье-то секущее лезвие, точно коса, протрезвонило в окнах: кто-то, бледнея, вскинул руками.


Светлова, прилетев домой, плеснула пред зеркалом перчатками. Комнаты убегали в зеркала. Там показался он, милый, милый. Обернулась – бежал ее муж: уронила сквозной платочек.

Дряблый, пыхтящий инженер, задыхаясь в подбородках, уронил ей на плечи свои потные, потные руки.


Адам Петрович надел перед зеркалом перчатки. Комнаты убегали в зеркала.

Там показалась она: милая, милая.

Обернулся – в передней стоял лакей: поднял с полу чей-то сквозной платочек.

Серый, немой лакей, застывая с шубой, уронил ему на плечи душный, тяжелый мех.


Жалкий дубовый гроб выплывал из метельных гребней: чьи-то похороны тащились куда-то.


Светлову поймал муж. Светлову терзал ласками:

«Знакомые обещали быть непременно!»

И она: «Придут (оставь) все такие же пошлые!» Разметнула свистными крыльями шали (точно лебедь, пахнувший холодом), и зеленые стебли, упадающие над дверью, грудью разбила, убегая к себе.

Адама Петровича поймал оргиаст. Он терзал вопросами. Знакомые ответы раздавались привычно.

Говорил все так же, все так же…

Хрустальные крылья снегов – лебедей, поющих холодом, – разбивались у него на груди, падая с небес.


Чей-то тревожный крик изрыдался над городом: кто-то кого-то куда-то звал.

Полет взоров

Вскипало. Вскипало.

Пропенились снежные листья – бледные цветики пуха.

Голосило: «Опять приближается – опять, опять начинается: начинается!»

Пробренчало на телеграфных проводах: «Опять… надвигается… опять!..»

Снег встал потопом.


К пернатым дамам вошел в ложу. Улыбнулся рассеянно, тихо.

Строгая красавица навела на них лорнет.

Ярко-синие дали очертили томные ресницы – затомили негой.

Качалось волос ее зарево, золото…

Ароматно тонула, тонула – в незабудковом платье, как небо, в белопенной пурге кисейных, кремовых кружев, будто в нежной, снежной пыли.

Замерцал в волосах, блеснул, как утро, розовый бриллиант, и, как день, матовая жемчужина слезою качнулась.

Еле всхлипнул веер в легких перьях – небрежных взмахах.


Пела вьюга, свистела.

Проливались жемчужные песни – снежные, нежные сказки, вьюжные.

Засвистали: «Счастье приближается – опять надвигается, опять!»

Взвизгнул рукав на телеграфных проводах, как гибкий смычок на железных струнах: «Милая… неизвестная… милая!»

«Наше счастье с нами!»

«Да, да».


Виолончель безответно вздохнула: шелест скрипок повис, точно лет снежной пены, точно пенных в небе ток лебедей от брызнувших в воздух и размешанных с ночью.

На него она обернулась: удивленно взглянула, – в упор загляделась испуганно.

В упор бирюзовым вином своих вспыхнувших глаз за-пьяиила.

Опустила глаза. Плеснула веером.

Точно облачко вьюги набежало на нее, как на солнце, замело кружевными снежинками.


Дышал зорями он.

Сладким пламенем, сладким, оплеснуло грудь.

Кивал, смущенно кивал, – в партер друзьям и знакомым, словно отмахивался от кокетливых ее, ласковых ее, взглядов: все точно вздыхал над чем-то.

От истомных волнений бесцельно играл с боа пернатой дамы, из-под бархата ресниц милую темно-синим взором ласкал он, все так же, предлагая кому-то бинокль глупо, бесцельно, рассеянно.

7