Кубок метелей - Страница 10


К оглавлению

10

Труд назывался: «Одно, навек одно».


Он не кричал о тайнах.

Но все тайны он знал.

От времен стародавних, Иисусовых, он собрал бездны гностических мудростей о любви, из-под хаоса криков утаил под личиной он любовное о Христе знание, властно, мудро, настойчиво.

Не стал во главе. Не читал лекций. Говорил: «Конец идет».

Одиноко держался седой мистик от всеобщего гама. Ждал.

Еще. И еще.

Но кругом бежали в пустоту.


А кругом стоял шум. В статьях вопили: «Мы, мы, мы!»

Но странно у старца горела в глазах заря новой жизни.

Вот. Все еще.

Но нигде не брезжил свет.

Кругом пускали мистические ракеты. Собирались в шайки.

Мистические болтуны болтали неизменно – говорили о том же, все о том же. – Что дерзнут, что мир лягнут: встанут на головы грозить пятками миру.

Так сходились у мистика – анархисты – болтатели в вечной болтовне.

Златоволосый анархист точно вздыбился над головами гостей.

Рой голов подобострастно склонился пред ним, и слова его зацветали и отгорали.

Его руки то взлетали, то падали на стол, а копье ледяное стучало по окнам.

Кричал, наступая на всех: «Кто запретит мне все перепутать?» Нулков взвыл: «Ну, конечно, никто!»

Схватил словарь Даля и подобострастно подал златобородому мистику.

Снежные мстители прилипали, вопя, к окнам.


Красные снопы лучей падали на всех. Яркими пятнами падали на лица.

Так горсти пятен рассветали и отгорали.

Старый мистик то проливал на стол седину, то шептал Адаму Петровичу:

«Промчался золотой век скромности. Кто может теперь вернуть мне былое?

«Ну, конечно, не крикуны!

«А все Тот же, все Тот же зовет нас туда же!»

Нервно закурил и бросил под ноги горсточку пламени на спичке.

И стая прыснувших дымов ароматно всклубилась из-под сигары в синем бархате вечера.


«Никто не знает, что творится в умах.

«Ослепли. Погибают, и призраки смерти обступят со всех сторон.

«Говорят о том же, все о том же – говорят о любви и не знают любви…

«Линию глубины превращают в точку на плоскости.

«Лабиринта глухие стены: Минотавр ждет!»


И пока шумели кругом, Адам Петрович открывал ему душу: «Я люблю ее».


«Всякая ко Христу любовь приближается! «Уноситесь же, милый, на Христовой любви, как на крыльях…»

«Вам дано: о, дерзните, желанный!

«Вы на смерть пойдете!

«Чем нежнее любовь, несказанней, тем грознее, ужасней встает ненавистное время во образе и подобии человеческом…

«Вы любите свято, о, бойтесь, желанный: третий встает между вами!

«Странно зовет священная любовь на брань с драконом времени.

«Зовет. Все зовет…

«Все победит любовь!»


А сбоку кричали: «Чем святей, несказанней вздыхает тайна, тем все тоньше черта отделяет от тайны содомской.

«Подле белизны, лазури и пурпура Христова вихрем соблазнов влекут нас иные пурпуры.

«Ангельски, ангельски в душу глядятся одним, навек одним».


Вздыбился над домами иерей – вьюжный иерей, белый.

Заголосил: «Соблазн разрушается!»

Замахнулся ветром, провизжавшим над домом, как мечом.

«Вот я… вас… вот я!

«Моя ярость со мною!»

И блистал он снегами.

Перед ним, над ним, вкруг него зацветали огни: за ним мстители-воины, серебром, льдом окованные, поспешали.

Яро они, яро копьями потрясали – сугробы мечами мели, мечами.


Точно две встречные волны, столкнулись два эстета в темном углу.

Один Шептался с другим. Да, с другим.

«Вы все тот же, вы милый, тот же вечно желанный!»

«Все тот же».

«Вы – мой отсвет улыбок, мой бархат желанных исканий».

«Вы прекрасную любите даму. Да, нет – полюбите меня».

«Полюбите меня».

«Чем нежнее черные кудри к челу вашему льнут – тем смелее, тем настойчивей люблю я, люблю».

Вот и губы эстетов змеились запретной улыбкой. Да, запретной до боли – змеились, змеились.

Так.


Вскипела в окне, плача гневно, – летела, снеговая царевна.

Так гневно, так гневно склонил, опустил глаза: точно его распинала, крестная его распинала тайна.

Точно рвался с кипарисного древа, рвался.

Ах, да, да! Ему говорил старый мистик: «Они и о тайне, но в тайне и их уязвил соблазн».

Адам Петрович встал. Встал – скорбно губы застыли изгибом.

И встал…

Руки поднял, заломил, опустил: хрустнули пальцы,

И застыли губы, застыли.

Пусть: застыли.

Возвращался домой. И роились рои: у фонарей рои роились, – и у ног рои садились.

Роились.


Белый бархат снегов мягко хрустел у его ног: ах, цветики блесток цветились и отцветали.

Его глаза то цветились, то закрывались ресницей, и парчовая бородка покрылась бархатным инеем.

Прохрустев мимо ее дома, в золотой смеялся ус:

«Кто может мне запретить только и думать о ней?

«Думать: да, – о ней».

Бежал, бежал – пробежал.


Невидимый кто-то шепнул ему снегом и ветром:

«Думать о ней? Ну, конечно, никто».

Снежно поцеловал, нежно бросил – бросил под ноги горсть бриллиантов.

Бросил.

Стаи брызнувших искр, ослепив, уж неслись: неслись – понеслись из-под ног в белом бархате снега.

Кто-то, все тот же, долго щекотал, ярко, слепительным одуванчиком – да и все затянул: все затянулось пушистыми перьями блеска, зацветающими у фонарей.

И перья ласково щекотали прохожих под теплым воротником.


Вьющий был ветер, поющий, метущий: волокна вьющий.

Среброхладный цветок, неизменно в небо врастая, припадал к домам.

Облетал и ускользал: и ускользал.

Пусть за ним ускользал и другой: ускользал и другой. Пусть за ним поднимался еще, и еще, и еще…

Все рукава, хохотом завиваясь, падали на дома, рассыпались снежными звездами.

10