Кубок метелей - Страница 9


К оглавлению

9

Странно раздался задорный гортанный крик среди ночного безмолвия.

Еще. И еще.

И везде запели петухи.

И потом вновь поднялся торжествующий хаос, взметая потопом снега.

Первая метельная ектения

Мертвые круги пропылавших лиц, скрытность взоров, извороты кривых мыслей – давно узнала она этот страшный кошмар.

Так думала, просыпаясь: золотая, истомленная головка ее поднималась с подушки.

Волнистый дым рубашки пеленал ее тело, когда сбросила тяжелое одеяло с себя, точно золотую порфиру, испещренную пятнами.

Ей в окошко смеялась метель.


Ты, метель, – белый ком, рев снега, хохот пены, шум ветра.

Как сквозная ты птица, как лебедь, взлетела.

Взлетела над колоколом, опрокинутым над нами.

Ясным пером – снежным столбом – брякни в лазурь.

Да: заревет мировой колокол, призывая к всесветной ектенье.

Вьюге помолимся.


Ты, метель, белопенная.

В гладь лазури дымишь ты белым, шипучим снежным вином.

Возноситесь над миром, снега легколетные, снеги пьяные, снеги – шатуны.

Ревом, ревом орари в вышину мечите, диаконы вихреслужения.

Вьюге помолимся.


Толстый пошляк вздыхал сонно, заплетясь в простыню – спал, все спал.

Зевая, точеными руками она охватила колени.

Белой ножкой ступила на ковер, окаймленный точно горностаевым мехом.

Ей в окошко смеялась метель.


Ты, метель, – белый цвет, облако пуха.

Как большой одуванчик, как сквозной месяц взошедший над миром, бесполезно лазурью пропитанный зимним деньком.

Пухом – колким снегом – выше взвейся, выше взвейся.

Взвизгни кружевным, снежным фонтаном.

Хлестни счастьем, замети.

Вьюге помолимся.


Ты, метель, улей белых пчел: колкими пчелками впейся в море, небесных колокольчиков.

Медоносные пчелки, от голубеньких они оторвутся цветков.

Заползут под воротник, прожужжат о невозвратном.

К вьюге, к вьюге с мольбой свои лица бросайте, руки ей простирайте.

Вьюге помолимся.

Глаза ее огорченно упали на мужа: муж был толстяк. Муж пролетал в пустоту.

Низко плавая, он мечтал о высоком.

Одутловатая, сонная голова его продавила подушку.

Брезгливо слушала его громкие вздохи, точно вздохи кузнечных мехов.


Ах, вьюга, – зычный рог, глас Божий!

Как блаженная весть, ты в сердца нам глаголишь, ты нам глаголишь.

Зычный рог, зычный: уставься на небо и голоси, и проголоси.

Скажи, о, молитвенница наша, о, скорая наша помощница:

«Господь с вами».


Гремите, гремите, рога вихряные!

Громче, громче невесту, громче исповедуйте, громче – невесту-метель!

Се грядет невеста, облеченная снегом и ветром ревучим.

Се метель грядет снегом, неневестная.

Вьюге помолимся.


Золотая утомленная головка ее показалась в окне.

Волнистый, снежный дым взвихрил все пред ней: все пред ней точно засыпал пушистым мехом.

Она любила метель.


Ты лети, белый лебедь, из снега сотканный, лети.

Захлещи вьюжным крылом по лазурному морю.

Крылатый, крылатый, – пой нам, о, пой нам пурговую песню, улетая к солнцу!

И лебедь поет. Лебедь летит. Поет и летит. Поет и улетает.

«Ты, солнце, тяжелый шар, – золотой храм мира!

«Золотой храм, воздвигнутый в лазурь…

«Я лечу ко твоим, ко святым местам – к золотым столбам – лучам – ко вселенской обедне!»

Возноси моления наши.

Улетай, лебедь-вьюга!

Сумбур

Адам Петрович шел на шумное собрание, чтобы повидаться с ясным другом, старым мистиком, давно ушедшим в молчанье.

Знакомые абрисы домов высились неизменно. Знакомые саваны мертвецов пролетали снегом.

Знакомые абрисы домов из-под них высились неизменно.

Говорили о том же, все о том же…

Все уйдет. Все пройдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу.

Так кружатся вселенные в вечной смене – все в той же смене.

Столб метельный мелькнет, снег взовьет, снег вздохнет. Столб сольется с пургой, взметенной навстречу.

Так кружатся столбы в вечной смене, в снежной пене – все так же, все так же, запевают о том же снега.


Мистический анархист встречал гостей. Пожимал им руки.

Вводил в кабинет, озаренный розовой лампадой. Вводил в кабинет, опрысканный духами.

Здесь болтали все так же.

Все кричали. Все дерзали. Потрясал анархист, довольный собой и гостями, золотой, чуть раздвоенной бородкой.

Слегка напоминал он образ Корреджио – все тот же образ.

Столбы метели взлетали. В окна стучали. В окне мелькали. В окне запевали.


Вот анархист безответно любил музыку: слушая прежде Вагнера, словно глаза зеленью горели, как хризолит.

Прежде он рыдал от вечно странных, ускользающих дум.

А теперь – никогда.

Теперь он стал пророком сверх-логизма, сверх-энергетического эротизма, просыпал устами туманы, никому не попятные.

Точно с умыслом. Нет, без умысла.


Брал он голосом гаммы, бархатные, как ковер снегов, слушая метельные гаммы снегов.

От непрестанного улова новинок глаза из-под льняных волос, из-под бледного лба солярников, планетарников, оргиастов, дионисиастов ласкою улещали вкрадчиво, ловко, расчетливо.

С уст взволнованно слетали сласти, – сластные сласти гостей услаждали.

Нулков притаился в углу, записывал чужие мысли: у него было много записано слов. Он думал: «Пора издать книжечку».


Сбоку сидел старый друг Адама Петровича – седой мистик.

Глубже он, глубже был прочих. Его знание опережало, всех опережало, все опережало.

Недавно он выпустил громадный свой труд – труд, глубоко продуманный, стал колодцем, из которого все черпали.

Камнем он, камнем упал на дно русской словесности (на поверхности плавали книжные щепки).

9