Сказал ей, целуя руку: «Возноситесь над нами, как легкая птица».
Под руку ее взял: как нежить, безвластная, шла в порфире она легкоизумрудной, с плеч свеянной кружевом пролетающих листьев, в далях тающих.
Тысячи светленьких игол прыснули с ее стрекозиного стекляруса, но, казалось, что это не блестки: тысячи это ос ползали на ней и жалили ее, ползая, током.
Наклонил над ней пирно-сладкие уста полковник, истомно-огромное наклонил он лицо: как большой одуванчик, бесполезно изумрудом шелков ее просквозивший, седина его коснулась ее легковонных кудрей. Снежной, колкой шпорой, невзначай, коснулся ее ножки.
И колкие осы, облеплявшие ее блеском, переползли ей в душу, где голубенькие колокольчики о нем звенели.
Заползли под воротник жужжать и жалить. Вот она, израненная током, поводила плечами,
К милому, к милому с мольбой взоры свои бросала, помощи у него просила.
Ему молилась.
Они проходили у каменного изваяния. Крылатый муж опрокинул мраморный лик.
Прямо в небо уставилось отверстие его рога.
И рог грянул:
«Время не терпит. Оно бежит.
«Чаша чарами переполнилась. Как бы чары не плеснули.
«Мир еще никогда не был так опасен, лучезарно обманчив».
Ходили в саду усмиренные, безвластные.
Она была в кружевной шляпе, точно солнце в белопенных облачках.
Замирали у столба, осыпанного веревками, взялись за лямки, натянули их, точно светлые струны.
Полковник сказал: «Невольно —
хочется взлететь на гигантских шагах – взлететь, лететь».
И она надела лямку.
Полковник шутливо заметил:
«Как неизменный круговорот, мы все сейчас унесемся.
«На круги свои потом вернемся.
«Так кружится вселенная в той же смене: так летит образ мира сего».
И они взлетели.
Раздался топот ног, который вдруг начался и не мог кончиться.
Грустя, она ускользала от полковника, точно солнце, ниспадающее в безвременье, а Светозаров, как месяц, плавно летел вслед за ней.
Это был полевой иерей, конем белым в далях вздыбившийся – в росах алмазных, с плеч ниспадавших… светляками зацветавших.
Это тонкие руки его грозно ветром кидали, ствольные деревья ветром качали.
«Кто за Содом… Скачу… Вот я…»
Точно вихряною местью деревья, точно с ревом – сторукие – на полковника кидались.
И вновь замирали.
И несся топот всадника, несся – всадника старинного, полевого: жнеца нивного.
Точно смерть, круто над ней изогнулся в воздухе полковник, безмолвно ей говорил:
«Здравствуй, здравствуй!
«Это я, – время, – несусь за тобой шептать о смерти, потому что все умрем и протянемся в гробах».
Обернулась, пролетая вниз.
Над ней плясала седая смерть, пришпоривая ногами золотого, пятнистого зверя звякнувшим сапогом, над ней ниспадала из вечернего блеска.
Это был полковник.
Вдруг она крикнула: «Довольно, мне больно… О, довольно!»
Замахала, будто борясь в воздухе кружевными листьями веера с временем, и ветер плеснул на седое время, ароматный, медовый.
Замахала липа с кружевными листьями, борясь с огнем солнечным, и зверь прыгнул в чащу из-под ног полковника.
И пучок веерных ее листьев, поддуваемый ветром, брызнул вверх, как сноп закатных лучей ускользнувшего солнца.
Покраснел полковник, еще выше подпрыгнул: как тяжелый шар луны, глянуло в воздух старое лицо его, грозно повисло мертвым кругом.
Возмущенная, прочь метнулась, то бледнея, то вспыхивая.
Как многодробный камень, ударилась голова его о плечо, свалилась ей в изумрудное платье.
Зеленоватые пряди, струясь, плеснули ему в лицо, омыли седину и улетели прочь, точно облако свеянных листьев.
Всадник мчался в полях… И крикнул Светозаров, веткою пойманный черною шаткого дерева.
Тела в лямках упали на землю. Безумие кончилось.
Взошел месяц.
Точно протянул он над ними сияющий одуванчик: всё затянулось пушистыми перьями блеска.
И перья ласково щекотали безвластием.
Светозаров ей шептал: «Никогда еще не были вы так прекрасны, не были вы так животворно-воздушны.
«Никогда еще».
Она послушно дышала отравой и сонно клонилась в безвидных сетях.
Они вошли в дом.
Зеленоватые, узловатые нити, как стебли недозревших колосьев, струясь, ниспадали над дверью.
Они окунулись в струи и вышли в гостиную.
На взмыленном коне прискакал всадник.
Соскочил с коня усталый, бледный.
Махнул хлыстом, нервно провизжал им в воздухе, как мечом:
«Вот я… вот я!..»
Перед ним зацвели улыбкой лакеи.
Он спросил: «Барыня дома?»
И пошел в сад.
Светозаров ей говорил: «Никогда еще вы не были так прекрасны, не были вы так животворно-воздушны.
«Никогда еще, никогда».
Тучи светленьких нитей разлетались от ее стекляруса.
Это снялись с нее осы и улетели в темноту.
Светозаров щурился: золотые нити ее пересеклись в одну звездистую нить.
Эта была броня, надетая чьей-то рукой.
Открыл глаза. И все пропало.
Она вышла в сад.
Зеленоватые, узловатые стебли на двери заколебались, струясь шелестом, и косые огни, дробимые стеблями, плескались, точно солнечные колонны золота на воде над головой захлебнувшегося.
Ясно сверкнул на нее давно любимый, синий взор Адама Петровича. Ясно блеснуло давно во сне процелованное золото кудрей из-под белой, соломенной шляпы. Ясно склонилось его белое лицо, когда протянула ему руку.
Тихо передал ей письмо от соседей, где он гостил.
Тихо сказал ей: «Простите, что вас беспокою». Тихо протянула ему нежную свою руку в месячном сиянии. Тихо глядела в глаза, безответно, безвластно.
Было холодно и ясно.
Ничего не случилось. Встретились они. Светозарный покой прояснил им души.