Кубок метелей - Страница 39


К оглавлению

39

Когда свеивал ветер свои белые ткани, обнаженный домик игуменьи краснел меж сугробов; но ветер опять его обнимал кружевами своими.


Когда окончилась служба, с красной связкой цветов парчовой иерей выбежал из алтаря.

Когда окончилась служба, монашка переплетала свой бархатный клобучок сырыми, тепличными розами.

Когда окончилась служба, ясноочитые юницы в огне цветов смеялись друг другу хрустальным смехом.

В решетчатых окнах храма сквозной омофор снеговой парчою царапал окна.


Дух озарил мать-игуменью, и она изогнулась атласным станом, а ее точеные пальцы в стрекотанье пляшущих четок плеснули черной волной муаровой мантии, точно засвиставшими в небо крыльями: так она замирала, испивая восторг; из-под шелковых ресниц жадно горели ее глаза, жадно; руками точно терзала и яркие гроздья роз, и цепной свой крест на упругой груди, а зов с полуоткрытых слетал ее губ, нежно-алых и сладких.

Вот сестры, зовом ее пленясь, как дикие большие стрижи, пред полетом устало махнувшие крыльями, сестренка с сестренкой, в пляс пошли в мертвых ризах, в розах ярых; а из-под вострого клобука, из-под темных и низких платов, к губам прижимая росистые горсти цветов, в цветы усмехалась игуменья-матушка и лобзала их страстно, несчетно.


Юницы чистые, отроковицы сладчайшие,

ах,

поднимайте росистые, сочные чаши,

цветочные!

– «Мы страа-аа-ждеем… Мы жаа-ааааа-…

«Дуу-уу-ша ии-стаа-мии-лаась в раа-злуу-уу-кее…»

Ах, цветы, виссон, поклоны – и ты:

ты звон колокольный! Им вольно —

им от радости больно, так больно!


– «Мы страа-аа-ждем

«Мы жаа-ааааа…»

В открытых дверях храма с синего, с синего простора на паперть низринулся ясный облак. Нежно кропил он прохладой снега и алмазным цветом пляшущих сестер.

Хрупкими, хладными снегами, будто мягкими бархатами, устлали паперть его белые, как цветы, опадающие руки.


Сестра была седа: она бросила глаза в потолок. Бледными бельмами, точно яичной скорлупой, уставилась в купол.

Другая, юница, крутясь, насупила брови.

Жутко было видеть скачку клобуков, паруса надутых риз в озаренном храме.

Это была духовая пляска.


Не меня ль, не меня ли вы отгадали теперь?

Открою дверь.

Милые сестрицы, вздыхаю вдали не я ль?


В открытых царских вратах с матово-светлого стекла на всех уставился ясноочитый лик. Кротко яснел он синевою глаз и спелым колосом бородки среди богомольных выкликаний.

Красными своими тканями, будто языками огней, раскидались над сестрами его перловые руки.

Это была икона.


Вьюга изогнулась над оконцами, к ним прильнула: «Я – воздушная, бархатная.

«Я – холодная, вся сквозная».

Отлетела, и в оконцах заяснела голубая пустота.

За руки возьмитесь, друг друга любите сегодня: уймитесь напасти и муки, уймитесь волнения: – страсти

Господни.


Чем безвластней, безумней пьяные духом сестры летали в пляске, тем жаднее к яствам они склонялись – и внучатый иерей, и сутулые старицы, и красавицы, юницы, отроковицы, вдовы черные, белоликие, розовоустые; друг другу они потир подносили, потир света, размыкали венчики уст и глотали вино.

И желтое вино, закипавшая цветень, пошипывало в чашах и опеняло им края.

Игуменья над каждой склонялась сквозным ликом, сотканным из воздуха, и щербатая старица, ютясь у ее ног, мочила в вине свои горькие розы, осыпала ей руки сырым пурпуром, увядшими лобзала губами ее пальцы, черный лукавый шелк у нее терзала на груди, чашу вина подала ей, с рыданием; и когда красавица в смехе пригубила чашу, алмазный цветник распыленных роз, на мгновенья взвешенных в воздухе, оборвался дождем лучей.


Вскипела пурга. Перловый лик в благолепном пламени риз метнулся из алтаря: кусок матового стекла, захрустев, вылетел из окна, прозвенел и разбился.

Это под вьюгой разлетелось вдребезги окно.


И тогда, погасив огни, он прошел из окна с мягкой, мягкой пургой, опадающей звездами, охватил ее стан, и она уронила головку в бурно брызнувшем снеге.


– «Мы жаа-аа-ждеем… Мы страааа-аааа-…»

«Рааа-баа

– твоо-его…

– идеже неесть-

– болезни и печали… воздыхав-…»

– «Аа ии-стаа-мии-лаась

– в раа-злуу-уу-кее».

Мертвец

Одежды спадали со странника, точно дней кружевные метели; и он лукаво их отрясал, восходя над смертию, когда, плотничая для старца, хохотал над земным своим делом безумно, все безумнее – стружки срезал рубанком:

с него, над ним, вкруг него гробовая его пелена, взмываясь в прошлое свиставшими лопастями, взмывалась; на прошлое оборачивался сверкучей от снега скуфейкой с рубанком, шипевшим стружками на бревне, – ах, да нет:

то не была его запорошенная скуфейка: то алмазная митра святителя полевого в огнях,

зацветавших и отгоравших;

это его ледяные руки в дни опускались, дни срезали – и дни завивались.

И не саван лопастью за плечами у него был: то безвременье у него замывалось с плеч туманными пятнами времен и сроков.

И не стружки срезал его рубанок – нет, и нет: вьюга срезала сугробы, и сугроб, нитью мух золотых в небо воздушно рос – летел над окошком игуменьи кружевным фонтаном, белопенным в свисте, в блеске, в хохоте.

Желтые стружки падали в рыхлый снег.

Скуфейка торчала в ясной зорюшке.

Из-за кустов выглянуло смеющееся личико какой-то монашки, влюбленной в скуфейника, и сразу пряталось, когда обращал на нее лик, полный укоризны.

То монашка вышла за обитель, где красовался странник, как легковьюнный столбок метельный.

Все, что снежилось в душе его, укрылось до времени.

Видела – плотничает на морозце в белом подряснике, в желтых лапотках, – весь сквозной, ясноокий.

39