Кубок метелей - Страница 40


К оглавлению

40

Увидел монашку. Легким движением воткнул в бревно звонкопевший топор.


Из снежной щели рвалась ледяная дорожка ручья застывшей, лазурной струной.

Сыпался снег, точно цвет миндальный, и не мог просыпаться.

Среди снега шла дорожка золотых, протоптанных следов.

Оттуда пришли слепцы.

Грустно вздыхая, коснулся их зрака. Стал молча водить по лицам мягкими варешками.

Вспыхнул сам. Вспыхнули ослепленные лица.

Прозрели. Увидели свет.


Как из оболока дней, так из оболока метелей он теперь выплывал ясноочитый, сквозной, как месяц из тучки, как душа из времени, как ангел из бури своих перьев.

Ясновзорная монашка выбежала к нему, плеснула руками, припала персиковыми устами пить снежок с его желтой лапотки.

Странник, странно усмехаясь, погрозил ей перстом: «Тебе бы все возиться со мной, да мне недосуг: плотничать надо».

«Ааа…»

И пристыженная монашка текла в обитель куковать псалом.

Снежная струйка взвилась. Холодком плеснула монашке в лицо. В ноги упала.

Еще. И еще.

Протянул за ней странник руку.

Снежной лилией рука пронеслась. Другая рука снежком в поле плеснула.


Еще. И еще.

Мимо монашки пролетела большая воздушная скатерть. Мимо он пролетел большой воздушной скатертью.


Старец нагнал монашку: «Вечерком не ходи ты сюда. Послушник мой не в своем уме.

«Думает, что снежит».

Назад от монашки побежал черной, сутулой спиной. Низко над бревном согнулся белый, стругающий скуфейник.


Проходя в келью, он все думал о том, что он, он, восставший из мертвых, совлечет с мира пурговые ризы и мир прейдет той же пургою, что клокочет так звонко под голубым, бледно-зияющим серпом;

и его хрустальные, до ужаса прозрачные руки распахнули дверь, когда старец оттуда заклокотал на него: «Что ты, во сне? Я и ты – мы живые: ничего такого не было и не будет».

Но он улыбался змеиной мудрости своего старого друга.

Так он – сквозной мертвец – стоял с ясной, как серп месяца, бородкой, занесенной в вечереющую синь, и его пальцы, будто примерзшие к двери, хрусталили ее ледком.

Монашка, смятенная странником, перебегала от кельи к келье.

Слышалось жужжанье удивленных стариц, жужжанье многих веретен, которое началось и не могло кончиться: по дворику пробегала благолепная старушка, оставляя за собой воскресный ветерок псалма.

Слышалось благолепное кукование псалмов ясновзорных монашек, благовещавших и в кельях, и на снегу: и юницы клира благоухали молитвенным свечением.


Приходила ночь, и говорил старик, забывая дневную строгость: «Пора домой мертвецам».

Лукаво они, серебряные, сквозные, текли по снежку к могиле, открывали гробницу и подоблачным ходом опускались в прелестную старину, потому что снежное поле было полем большого облака, пролетающего по тверди.


Вокруг них струились своды, и они по каким-то туманным уступам выходили к пробоине, глядящей в свистучую страну эфиров.

Они бежали под месяцем вниз по сквозным, кисейным мостам, и тени их, на пробегающем под ноги облаке, как летучие, черные иноки, стрижами неслись вместе с ними.


Бесстыдным блеском хрустальные крылья небесных летунов сквозили вдали, вдали, как проносящийся рой стрекоз, под звездной киновией звеневший – всем, всем: и печалью мира, и летучим ужасом, и грустью, и слезинками изошедшей в мире сестры, и зовом жен; и они едва успевали понимать: «Аааа… Ааа…» И проносилось новое.

Вот два сверкающих инока, в беге перерезавшие небо, кричали, ужасаясь восторгом: «Ааа… Ааа…», но выходило: «Свят, Свят, Свят».


Утром, не вспоминая ночи, старец молился, и плотничал странник.

Верхом на месяце

«Милый, дай счастье… дай».

Игуменья на заре приложила дивное личико к безвестной могилке.

Теплые ее руки пали на грудь нагую плиты гробовой, и трепетали чуть приподнятые чаши из-под свистом взволнованного ее атласа, откуда серебряный крест холодно звонил по голым плитам.

Когда охватила гробницы стан морозный, тяжелый, духом она ниспадала в далекое прошлое, в фарфоровый шепот цветов над могилой, и разбрызганные снега оголяли льдом окованный каменный гроб; в охрусталенных плитах отразилось дивное ее, дивное личико с дрогнувшими ноздрями, омытое черной волной, из-под клобука бежавших шелковых платов ее.


Многокрестное кладбище, терзаемое порывом, страстным гласом стенало, в любовной ширило пытке свои огневые, фонарные очи, то янтарные, то малиновые, лопастью пурги свеиваясь в утро, точно в час брачный фата кокетливой невесты, сорванная женихом, – потрясало, тянулось венчанными руками своими – десятками крестов – к нему, к ветру, фарфоровые лепестки, дзинькая, опадали на плиты.

Ветер лукаво вопрошал, а красавица отвечала дрожью, а старинное кладбище, властно мерцая, обращало к ветру янтарные взоры; а венки фарфоровым били трезвоном.


И безвестная серая женщина, искони попирая гробницу, каменным порывом точно безвластно кидалась в метель; ветер охватил изваянный стан сквозными своими метелями, струйно терзал мраморный стан и тяжелую грудь, устами суровых ее касался, гранитных уст; в разделенные складки ее одежд бил он бурно, бесстыдно, властно.


Одной рукой

сумасшедшая игуменья сорвала плиту гробовую;

другой она рукой

охватила крест, прильнув к нему малиновой от лампадного блеска головкой, —

припала, припала —

с языками, точно черных огней, лизавшего крест мантийного шелка, словно омываемого ветром с ее четко обрисованных ног и бедер.


Синее, милое во гробе лицо пеленали снежные саваны – синее, милое, с ночным бархатом ресниц.

40