Еще. И еще.
И он вышел.
Рыжеватые пряди волос покрывали ей спину, ниспадали на грудь, под свеянную с плеча рубашку, и она, согнувшись, надевала на белую ногу атласный чулок.
И пунцовые уста, и гневные очи засверкали на милого, когда тряхнула головой, отмахиваясь от мыслей: «Я позвала вас бесстыдно. Вы бесстыдно ответили на зов. Нет, вы не тот, кто мне снился.
«Я – бесстыдная. Уйду туда. Там все вернется».
Скоро она надменно стояла в черном платье, повязала шляпу, спустила вуаль, прошелестела муаром, уходя.
Петух стоял одиноко. Он знал, что теперь не минуешь дуэли.
Странно мерцал его смешок среди тающих улиц, Еще. И еще.
Кругом громыхали пролетки: «Рое-рое-рое-…
«Старое: все то же».
Она ниспала с небес пустых, но атласных.
Лукаво-серебряная ее туфелька застряла там в снежке, как месяц застревает в облаке, – все тою же прелестной стариной она ниспала.
Под ней был хаос, вкруг нее он струится, и она, чьей-то отброшенная ножкой, скользила по свиставшим волнам, зыблемым легко контуром, рисовала теневой контур теневой летучей игуменьи в теневом клобуке, в воздушно-вздутом, словно воздух черной ночи, виссоне и с ветряным током, как пастырский посох, острорежущим из холодных ее рук.
Месяц, серп —
алмазная туфелька.
Ах,
небесной жены больше нет —
нет: без жены пройдет много лет!..
Ах,
без весны умрет белый свет.
Ах, месяц, серп —
оледенелый: ах, алмазная туфелька!
В блеске игуменья – Тень безысходно под облаком запрокинулась любоваться пролетом пустой истомы – и не облак то был: игуменья – Снег в просверкавшем клобуке, белой пылью – вуалью – вниз пылящим, стрекоча, будто градом, алмазными, дерзкими четками, яря блеск, как сталь, лёдного посоха, крутила снеживший муар засвиставшим в небо крылом.
Та отемняла простор – эту блеск резал, та ликовала – и рыдала эта: снежились, тенились, летучились обе свистучей лаской – белица и черница, святая и грешная, в старой, все той же обители Вечности.
Бедный житель земли: где найдешь ты святую обитель?
В даль иди,
золотую,
ей, ей внемли.
Но загадочный прохожий положил руку ей на плечо: «Чего ты плачешь? Здесь холодна могила».
Она очнулась от мыслей на реке у ледяной проруби.
Струйки плескались прозрачным, кисейным паром.
Здесь она хотела броситься в воду; но здесь она задумалась: «Неужели все погибло?»
Струйный старик стал обнимать ее, и белое его лицо клонилось любовно: «Вспомни, родная, вспомни!»
Поднесла руку к глазам и увидела, что то старый, ее покинувший друг.
Замкнулся круг.
Милый друг, спаси от мук совести —
от длинной стези могилы.
И внимала старинной повести. И закрыла лик.
В этот миг возник друг чудесный и старый.
Сказал:
«Проснись» —
указал на высь, на небесный луч —
на его золотые пожары.
Кудри его тряхнулись под ветерком, и она, плача, протянула ему руку.
Он говорил: «Еще немного: все, что ушло, вернется.
«Ведь могила пуста.
«Но бегите из дому, бегите, куда и я когда-то бежал – в леса, к соснам».
Повел вдоль реки. Говорил о прошлом,
что оно вернется.
Есть, было, будет.
Что было, то будет, что будет, то есть – всегда, всегда.
Вот миру весть.
Так – да.
Она вверх по сквозным кисеям ускользала доверчивым взором, и оттуда, где все пусто, чиркнул из облака серп – заалмазил серьгу.
Блеском душу ей полоснул он бесстыдно, растерянной деточке, и она – деточка – доверчиво предавала отныне пустой киновии все, все: себя, свое тело и душу, и грусть, как изошедшая в слезинках сестра, как желанная жена и как любовный младенец.
Месяц, серп —
алмазная туфелька —
с неба упала.
По снегу она ступала алмазной туфелькой.
Ты, снежок, – рой пушинок: луч упал – стал подмачивать.
Слезами окропил плиты.
Осиянная пыль – желтоносная цветень – брызнула из желоба и опылила прохожих.
В окнах сквозили снега – одуванчики, водой смоченные весенним деньком.
Искролетная струйка упала на лед и плыла в мерзлой глади холодным, лазурным пятном.
Слышался рокот пролетки, который давно начался и не мог кончиться: «Тра-ра-ра: это я громыхаю рокотом, тороватым, старым, весенним громком»,
И снега текли. И слякоть росла.
Надвигалось весеннее, улыбчивое.
Просилось: «Пора и мне в этот старый мир.
«Пора согнать снег, брызнуть искрами струек.
«Провлачить на лужах чешую золотую.
«Наша жизнь – золотая парча, пролетающая на струях —
золотые, парчовые облески.
«Пора —
потому что, если блеск метлами не сметут, весны не будет.
«Потому что кинешься в блеск, а разбрызгаешь лужу».
В сверкающих струнах солнца засверкали сосульки истекающими лилеями.
И золотые капли, развесив сети, звенели солнечными струнами.
Синяя струйка словно роптала у ног, то темнея, то золотея.
На ней взбивались белопенные гребни.
Точно на струйку мальчишки пустили лебедку – белый, бумажный кораблик, – и вот он прыгал, черпая воду.
Хрустальные льдинки, точно стрекозиные крылья, сверкали хрусталем.
В светоловных сетях воды билось солнце, точно пойманный улов рыбы.
Смеялось в колосьях мокрого блеска.
В стеклах росных, во струях звенящих,
цветогонных, плясали серпы золотые и из серпов сотка́нное дрожало начертание весеннего жениха.
Ты, лужица, – зеркальце невесты: солнышко глянет – ты посверкиваешь.
Сядет оно: и покроешься ледяным скатным жемчугом.
И янтарный ледок под ногою прохожего разлетится хряскими рубинами,